Рубка леса. Рассказ юнкера - Страница 6


К оглавлению

6

– Мне не скучно, – сказал я, – ведь в штабе еще скучнее.

– О, в штабе в десять тысяч раз хуже, – сказал он со злостью. – Нет! когда всё это совсем кончится?

– Что же вы хотите, чтоб кончились? – спросил я.

– Всё, совсем!.. Что же, готовы битки, Николаев? – спросил он.

– Для чего же вы пошли служить на Кавказ, – сказал я, – коли Кавказ вам так не нравится?

– Знаете, для чего, – отвечал он с решительной откровенностью, – по преданию. В России ведь существует престранное предание про Кавказ: будто это какая-то обетованная земля для всякого рода несчастных людей.

– Да, это почти правда, – сказал я, – большая часть из нас…

– Но что лучше всего, – перебил он меня, – что все мы, по преданию едущие на Кавказ, ужасно ошибаемся в своих расчетах, и решительно я не вижу, почему вследствие несчастной любви или расстройства дел скорее ехать служить на Кавказ, чем в Казань или в Калугу. Ведь в России воображают Кавказ как-то величественно, с вечными девственными льдами, бурными потоками, с кинжалами, бурками, черкешенками, – всё это страшное что-то, а, в сущности ничего в этом нету веселого. Ежели бы они знали по крайней мере, что в девственных льдах мы никогда не бываем, да и быть-то в них ничего веселого нет, а что Кавказ разделяется на губернии: Ставропольскую, Тифлисскую и т. д…

– Да, – сказал я смеясь, – мы в России совсем иначе смотрим на Кавказ, чем здесь. Это испытывали ли вы когда-нибудь? Как читать стихи на языке, который плохо знаешь; воображаешь себе гораздо лучше, чем есть?..

– Не знаю, право, но ужасно не нравится мне этот Кавказ, – перебил он меня.

– Нет, Кавказ для меня и теперь хорош, но только иначе…

– Может быть, и хорош, – продолжал он с какою-то раздражительностью, – знаю только то, что я не хорош на Кавказе.

– Отчего же так? – сказал я, чтоб сказать что-нибудь.

– Оттого, что, во-первых, он обманул меня. Всё то, от чего я, по преданию, поехал лечиться на Кавказ, всё приехало со мною сюда, только с той разницей, что прежде всё это было на большой лестнице, а теперь на маленькой, на грязненькой, на каждой ступеньке которой я нахожу миллионы маленьких тревог, гадостей, оскорблений; во-вторых, оттого, что я чувствую, как я с каждым днем морально падаю ниже и ниже, и главное – то что чувствую себя неспособным к здешней службе: я не могу переносить опасности… просто, я не храбр… – Он остановился и посмотрел на меня. – Без шуток.

Хотя это непрошенное признание чрезвычайно удивило меня, я не противоречил, как, видимо, хотелось того моему собеседнику, но ожидал от него самого опровержения своих слов, как это всегда бывает в подобных случаях.

– Знаете, я в нынешний отряд в первый раз в деле, – продолжал он, – и вы не можете себе представить, что со мной вчера было. Когда фельдфебель принес приказание, что моя рота назначена в колонну, я побледнел, как полотно, и не мог говорить от волнения. А как я провел ночь, ежели бы вы знали! Если правда, что седеют от страха, то я бы должен быть совершенно белый нынче, потому что, верно, ни один приговоренный к смерти не прострадал в одну ночь столько, как я; даже и теперь, хотя мне и легче немного, чем ночью, но у меня здесь вот что идет, – прибавил он, вертя кулак перед своей грудью. – И что смешно, – продолжал он: – что здесь ужаснейшая драма разыгрывается, а сам ешь битки с луком и уверяешь, что очень весело. – Вино есть, Николаев? – прибавил он, зевая.

– Это он, братцы мои! – послышался в это время встревоженный голос одного из солдат, – и все глаза обратились на опушку дальнего леса.

Вдали увеличивалось и, уносясь по ветру, поднималось голубоватое облако дыма.

Когда я понял, что это был против нас выстрел неприятеля, всё, что было на моих глазах в эту минуту, всё вдруг приняло какой-то новый величественный характер. И козлы ружей, и дым костров, и голубое небо, и зеленые лафеты, и загорелое усатое лицо Николаева, – всё это как будто: говорило мне, что ядро, которое вылетело уже из дула и летит в это мгновение в пространстве, может быть направлено прямо в мою грудь.

– Вы где брали вино? – лениво спросил я Болхова, между тем как в глубине души моей одинаково внятно говорили два голоса: один – Господи, приими дух мой с миром, другой – надеюсь не нагнуться, а улыбаться в то время, как будет пролетать ядро, – и в то же мгновение над головой просвистело что-то ужасно неприятно, и в двух шагах от нас шлепнулось ядро.

– Вот, если бы я был Наполеон или Фридрих, – сказал в это время Болхов, совершенно хладнокровно поворачиваясь ко мне, – я бы непременно сказал какую-нибудь любезность.

– Да вы и теперь сказали, – отвечал я, с трудом скрывая тревогу, произведенную во мне прошедшей опасностью.

– Да что ж, что сказал: никто не запишет.

– А я запишу.

– Да вы ежели и запишете, так в критику, как говорит Мищенков, – прибавил он улыбаясь.

– Тьфу ты проклятый! – сказал в это время сзади нас Антонов, с досадой плюя в сторону, – трошки по ногам не задела.

Всё мое старанье казаться хладнокровными и все наши хитрые фразы показались мне вдруг невыносимо глупыми после этого простодушного восклицания.

VII.

Неприятель, действительно, поставил два орудия на том месте, где разъезжали татары, и каждые минут 20 или 30 посылал по выстрелу в наших рубщиков. Мой взвод выдвинули вперед на поляну и приказали отвечать ему. В опушке леса показался дымок, слышались выстрел, свист, и ядро падало сзади или впереди нас. Снаряды неприятеля ложились счастливо, и потери не было.

Артиллеристы, как и всегда, вели себя превосходно, проворно заряжали, старательно наводили по показавшемуся дыму и спокойно шутили между собой.

6